— А Юрик?
— Юрик? Якут? — Сашок почесал в затылке. — Говорит, что этнограф и филолог, но ни одного языка, кроме русского, не знает. Даже якутского. Думаю, студентом был — двоечником. Да он и сам как‑то раз по синьке обмолвился, что отчислили его, а он, уезжая, умудрился глупых соседей по общаге обворовать. Да ладно по — доброму бы обворовал — деньги там, драгоценности, а то… У одного одеяло пуховое спер, у другого — лыжи и куртку — косуху, у третьего — какой‑то древний неработающий компьютер. Вот скажи мне, зачем ему здесь куртка — косуха? Жопу морозить? Несколько лет в поселке болтается. Летом с геологами, зимой с промысловиками. Пару раз на драгу устраивался, но и там не прижился. Дерьмо — человек, балбес. Ни кола, ни двора, ни бабы. А чего он тебе?
Виктор и не заметил, как они оказались у первой лодки — савельевской, откуда абрек Семен перетаскивал часть оборудования в третью — перепелкинскую.
Сашок достал из мешка термос, налил в кружку еще порцию чая и предложил его Рогозину.
— Да все какие‑то местные ужасы рассказывает, — Виктор показал рукой на зловещее дерево. — Про шаманов, каких‑то демонов.
— Испугался что ли? — рыжий Сашок широко распахнул свои голубые глаза.
— Не то чтобы испугался, — замялся Рогозин. — Просто… жутковатое место.
— Не бойся. Здесь еще и не такого наслушаешься, — усмехнулся охотник. — На Алтае, где я родился, такая штука называется борисан. Но там черепа не вешают, а на тряпках пишут молитвы. Чтобы их ветер читал и доносил до бога. Здесь края дикие, писать недавно научились, поэтому традиция при внешней похожести другая. Здесь считают, что в дереве живет особый дух — иччи и если принести верховным духам жертву, и повесить кишки и кости на дерево, то иччи расскажет духам о ней и они станут благосклоннее. Ну или еще бывают специальные шаманские деревья, по которым шаманы на небо восходят и из которых себе бубны делают. Но вот это черное не похоже на шаманское. Но в общем ничего страшного, не забивай голову. Лучше скажи — в карты играешь?
Виктору как‑то раз приходилось в своей жизни сталкиваться в поезде с шулерами и он твердо усвоил простое правило безопасности: с малознакомыми людьми не играть! И не соглашаться учиться.
— Нет, — он покачал головой. — Не умею. И пробовать не хочу. Хочу, чтоб в любви везло, а любовь и карты вместе не уживаются.
— Жаль, — произнес Сашок тоном обманутого в лучших ожиданиях человека. — До места еще трое суток пилить, могли бы время убить. Жаль.
— Вот ты где, паря! — раздался за спиной гнусавый голос Юрика. — Чего, Сашка, в карты играть будем? В очко или преферанс? Давай в лодке пульку распишем на троих, а?
— Не хочет твой друг в карты, — бесцветно ответил рыжий. — Не умеет и не хочет. Ты лучше скажи, что это за чудо с черепами?
Ответить якут ничего не успел, потому что повариха позвала всех на обед.
Спустя час, наевшись самой вкусной ухи, которой никогда не подадут ни у Палкина, ни у Сытина, ни у Чехова, экспедиция погрузилась на лодки и продолжила путь.
Размеренно тарахтел мотор, шумела река, на которой появились перекаты, а Виктор долго смотрел назад, провожая взглядом зловещее шаманское дерево, пока оно не скрылось за поворотом.
До самого вечера болтливый Юрик рассказывал какие‑то запутанные истории из истории народа саха времен Семибоярщины и Лжедмитриев, что‑то о том, как текла «великая» война с тунгусами, как судьба не давала победы ни одному ни другому народу, пока не пришли русские и не положили конец полутысячелетней вражде. В повести нашлось место и героизму, и необъяснимой мистике, и проявлениям божественных сил — всему, без чего не обходится ни одна правильно скроенная легенда.
Виктор слушал вполуха и, памятуя наставления Сашка, не придавал большого значения россказням словоохотливого недоэтнографа, воспринимая их как необходимое зло при знакомстве с новым местом.
Вечером, уже в сумерках, когда солнце почти закатилось за острые верхушки скал, нашли новую стоянку, перекусили сухим пайком, поставили пару палаток — для начальства и поварихи. Остальные ночевали в лодках, потому что места под палатки на отмели больше не осталось. Семен с Виталием расписали график ночных дежурств на три недели вперед и выставили на ночь троих бдящих, но Виктору на первый раз очередь не случилась — его четырехчасовая вахта должна была наступить только на третьей стоянке.
То ли сильно вымотавшись за свое первое путешествие на лодках — как настоящий рафтер, то ли переволновавшись от непривычных условий, Виктор вырубился сразу, едва голова опустилась на мягкий бок какого‑то баула. Но проснулся уже через два часа от необъяснимого чувства тревоги.
Над стоянкой, расположившейся на поляне перед лесом, с трех сторон окруженной елками, а с четвертой — едва — едва текущей в этом месте рекой, висел стойкий запах репеллентов — от булочной ванили до какой‑то зловонной химии. Тяжелый воздух словно навис над лужайкой и не был подвластен никаким ветрам, которых, впрочем, не наблюдалось.
Виктор протер глаза, достал флягу с водой, вытер лицо смоченным полотенцем — ощущение тревоги не проходило. Рогозин огляделся и прислушался.
У самого леса горели два костра, между ними сидел кто‑то из дежурных — сгорбившиеся плечи мерно поднимались и опускались, выдавая спокойное дыхание сидящего. Виктору показалось, что он спит. Иногда в каком‑нибудь из костров что‑то трещало и в темное небо устремлялись быстрые яркие искры и сразу падали, вырисовывая в полутьме затейливые узоры. Они тлели, почти мгновенно сгорали, превращались в угольки и осыпались на землю уже неразличимыми. За кострами не было видно ничего — языки пламени ярко освещали поляну и почти полностью скрывали собой ночной лес, разграничивая окружающий мир на две части: видимую, почти привычную, точно такую, какой она была вечером, и поэтому безопасную, и ту, что скрывалась за едва различимыми на фоне ночного неба деревьями, чьи черные верхушки вознеслись почти к звездам. Оттуда, из сплошной черноты леса, веяло чем‑то незнакомым, невиданным прежде и потому страшноватым.